Вентиляция. Водоснабжение. Канализация. Крыша. Обустройство. Планы-Проекты. Стены

Горячий снег читать онлайн полностью. Горячий снег. По самой сути бытия

Роман «Горячий снег» Бондарева, написанный в 1970 году, повествует о реальных событиях, происшедших во время Великой Отечественной войны. В книге описано одно из важнейших сражений, решивших исход Сталинградской битвы.

Для лучшей подготовки к уроку литературы и для читательского дневника рекомендуем читать онлайн краткое содержание «Горячий снег» по главам. Проверить свои знания можно при помощи теста на нашем сайте.

Главные герои

Бессонов – генерал, зрелый, сдержанный, ответственный мужчина.

Кузнецов – молодой лейтенант, командир взвода.

Дроздовский – командир артиллерийской батареи, дисциплинированный, волевой парень.

Зоя Елагина – санинструктор, предмет любви Кузнецова и Дроздовского

Другие персонажи

Уханов – старший сержант, командир орудия.

Чибисов – мужчина лет сорока, самый старший в взводе.

Евстигнеев – наводчик, спокойный и опытный боец.

Нечаев – наводчик первого орудия.

Рубин – ездовой, прямолинейный и грубый.

Деев – комдив.

Веснин – член Венного совета.

Давлатян – командир второго взвода.

Главы 1-2

Лейтенант Кузнецов узнает, что дивизию полковника Деева « срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале ». В состав дивизии входит и артиллерийская батарея под командованием лейтенанта Дроздовского, в которую, в свою очередь входит взвод лейтенанта Кузнецова.

Эшелон надолго останавливается в степи, на улице – градусов тридцать мороза, не меньше. Кузнецов направляется к командиру батареи Дроздовскому, с которым вместе учился в военном училище. Уже тогда это был « лучший курсант в дивизионе, любимец командиров-строевиков ». Теперь Дроздовский – непосредственный начальник Кузнецова.

Взвод Кузнецова состоит из двенадцати человек, среди которых особенно выделялись Чибисов, Уханов и Нечаев. Чибисов был самым старшим, он уже успел побывать в немецком плену, и теперь всячески старался доказать свою преданность.

Уханов до войны служил в уголовном розыске, а после учился в одном училище с Дроздовским и Кузнецовым. Последнему непросто общаться на правах командира со своим бывшим однокурсником, которого в свое время « в силу непонятных причин » не допустили к экзаменам.

Во время вынужденной остановки бойцы и, в особенности, Нечаев, лихо заигрывают с симпатичной Зоей Елагиной – санинструктором батареи. Кузнецов догадывается, что Зоя часто заглядывает к ним в вагон не для проверки, а для того, чтобы увидеть Дроздовского.

На последней остановке к поезду прибывает командир дивизии Деев в сопровождении командующего армией генерал-лейтенанта Бессонова. Он часто думает « о своем восемнадцатилетнем сыне, пропавшем без вести в июне на Волховском фронте », и каждый раз, завидя молодого лейтенанта, он вспоминает о сыне.

Главы 3-4

Дивизия Деева выгружается из эшелона и продолжает свой путь на лошадях. Кузнецов догадывается, что Сталинград остался где-то позади, но еще не знает, что их дивизия движется навстречу противнику с одной целью – « деблокировать окруженную в районе Сталинграда многотысячную армию Паулюса ».

Полевая кухня отстает, и голодным бойцам не остается ничего другого, как есть снег. Кузнецов передает возмущения своих подчиненных Дроздовскому, но тот лишь жестко приказывает подготовить « личный состав не к мыслям о жратве, а к бою ».

Главы 5-7

Танковые дивизии Манштейна начинают бои с целью прорыва в « истерзанный четырехмесячной битвой Сталинград », к многотысячной армии генерала Паулюса, зажатого со всех сторон советскими войсками.

Одновременно с этим « свежесформированная в тылу армия » под командованием генерала Бессонова, в состав которой вошла и дивизия Деева, была направлена на юг « навстречу армейской ударной группе «Гот »».

В это время полным ходом идет гитлеровская операция под названием «Зимний сон», смысл которой заключался в том, чтобы взять в окружение «Дон». Этому препятствуют войска Донского и Сталинградского фронтов. Паулюс требует у Гитлера согласие на отступление, но тот отдает приказ « не оставлять Сталинград, держать круговую оборону, сражаться до последнего солдата ».

Немцы медленно, но уверенно продвигаются к Сталинграду, и главной задачей армии Бессонова становится задержание немцев на подступах к городу.

Главы 8-14

После двухсоткилометрового броска дивизия Деева занимает оборону на северном берегу реки Мышкова, ставшим « последним барьером перед Сталинградом ».

Дроздовский приказывает явиться Кузнецову и Давлатяну, чтобы сообщить им о неустойчивом положении впереди. Для выяснения расположения немцев « из стрелковой дивизии выслана разведка ». Если все пройдет успешно, ночью разведка должна выйти к мосту. Дроздовский приказывает « наблюдать и не открывать огня по этому району, даже если начнут немцы ».

К Дроздовскому приходит Зоя, и он выражает свое недовольство тем, что она много времени проводит с Кузнецовым. Командир ревнует девушку, и вместе с тем хочет скрыть отношения с ней.

Дроздовский делится с Зоей болезненными воспоминаниями детства: отец погиб в Испании, в тот же год умерла мать. Он не отправился в детдом, а переехал к дальним родственникам в Ташкент и « пять лет, как щенок, спал на сундуках – до самого окончания школы ». Дроздовский считает, что родители, которых он так любил, предали его, и боится, что Зоя также предаст его « с каким-нибудь сопляком ».

Прибывают Деев и Бессонов, чтобы лично расспросить разведчиков, которые должны вернуться с «языком». Генерал понимает, что наступает переломный момент войны: от показания пленного немца будет зависеть исход Сталинградской битвы.

Бой начинается с приближения « тяжело нагруженных “юнкерсов », вслед за которыми в атаку идут немецкие танки. Ожесточенные сражения не прекращаются ни на минуту, и к концу дня советская армия не выдерживает натиска немцев. Вражеские танки прорываются на северный берег реки Мышковой. Бессонов не планирует вводить в бой свежие войска, чтобы приберечь силы для решающего удара. Он приказывает биться « до последнего снаряда. До последнего патрона ».

Чувствуя успех, немцы торопятся до темноты расширить и углубить свой прорыв. В противостоянии двух армий наблюдается то « критическое положение, то состояние наивысшей точки боя, когда натянутая стрела напряглась до предела, готовая вот-вот оборваться ».

Главы 15-17

Одному разведчику с трудом удается прорваться к «своим». Он сообщает, что остальные разведчики, обнаруженные немцами, были вынуждены дать бой, и теперь « застряли вместе со взятым “языком” » где-то в немецком тылу.

Бессонову докладывают, что дивизия попадает в окружение и « немцы могут перерезать связь ». Тем временем Веснину приносят немецкую листовку, на которой изображена фотография пропавшего сына Бессонова с надписью « Сын известного большевистского военачальника на излечении в немецком госпитале ». Веснин отказывается верить в предательство Бессонова-младшего, и решает пока не показывать листовку генералу. При исполнении приказа Веснин погибает, и Бессонов так и не узнает, что его сын жив.

Главы 18-23

Единственное, « чудом уцелевшее орудие Уханова » к вечеру окончательно замолкает – закончились все снаряды, принесенные от других орудий. Танки генерала Гота форсируют реку Мышкову. С наступлением темноты « бой стал отдаляться, постепенно стихать за спиной ».

Уханов, Чибисов и Нечаев еле живы от усталости. Этим четверым выпадает большое счастье – « пережить день и вечер нескончаемого боя, прожить дольше других ». Они еще не знают, что оказались во вражеском тылу.

В землянке Кузнецов находит Зою. Она передает командиру взвода записку от смертельно раненого Давлатяна, который просит в случае смерти написать письмо матери и любимой девушке.

Неожиданно начинается атака. При свете ракет Чибисов замечает постороннего человека и, приняв за немца, стреляет в него. Им оказывается один из разведчиков, которых так ждал генерал Бессонов. Он сообщает, что в воронке от снаряда спрятались еще двое разведчиков с «языком».

На помощь разведчикам отправляется Кузнецов в сопровождении Уханова, Чибисова и Рубина. Вслед за ними выдвигается Дроздовский с Зоей и двумя связистами. Группа привлекает к себе внимание немцев, и попадает под обстрел, во время которого Зою прошивает автоматная очередь, а Дроздовского контузит.

Зоя умирает, и Кузнецов обвиняет в ее гибели Дроздовского, который, в свою очередь даже после смерти ревнует возлюбленную.

Главы 24-26

Уже поздним вечером Бессонов понимает, что, несмотря на все усилия, « немцев не удалось столкнуть с захваченного ими к исходу дня северобережного плацдарма ». От доставленного на КП «языка» генерал узнает важную новость – немцами были введены в бой все резервы. Вскоре ему сообщают, что четыре танковые дивизии движутся в направлении тыла армии «Дон». В свою очередь, Бессонов отдает приказ об атаке.

Через сорок минут « бой в северобережной части станицы достиг переломной точки ». Бессонов не верит своим глазам, когда замечает на правом берегу несколько чудом уцелевших орудий и бойцов, отрезанных от дивизии, которые начинают вести огонь по противнику. Противник медленно отступает.

Растроганный храбростью своих бойцов, генерал Бессонов отправляется на правый берег, чтобы лично наградить всех, кто остался в живых после страшного боя и фашистского окружения.

Четверке бойцов, выживших из взвода Кузнецова, Бессонов вручает « ордена Красного Знамени от имени верховной власти ». Уханов предлагает тут же обмыть ордена: « Перемелется – мука будет. Нам приказано жить ».

Заключение

В своем произведении Юрий Бондарев максимально полно раскрывает трагизм Великой Отечественной войны и беспримерный героизм всего советского народа. Ключевое место в книге занимают нравственные и психологические аспекты.

Для более полного понимания творчества писателя рекомендуем после ознакомления с кратким пересказом «Горячий снег» прочесть роман полностью.

Тест по роману

Проверьте запоминание краткого содержания тестом:

Рейтинг пересказа

Средняя оценка: 4.4 . Всего получено оценок: 130.

Глава первая

Кузнецову не спалось. Все сильнее стучало, гремело по крыше вагона, вьюжно ударяли нахлесты ветра, все плотнее забивало снегом едва угадываемое оконце над нарами. Паровоз с диким, раздирающим метель ревом гнал эшелон в ночных полях, в белой, несущейся со всех сторон мути, и в гремучей темноте вагона, сквозь мерзлый визг колес, сквозь тревожные всхлипы, бормотание во сне солдат был слышен этот непрерывно предупреждающий кого-то рев паровоза, и чудилось Кузнецову, что там, впереди, за метелью, уже мутно проступало зарево горящего города. После стоянки в Саратове всем стало ясно, что дивизию срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале; и теперь Кузнецов знал, что ехать оставалось несколько часов. И, натягивая на щеку жесткий, неприятно влажный воротник шинели, он никак не мог согреться, набрать тепло, чтобы уснуть: пронзительно дуло в невидимые щели заметенного оконца, ледяные сквозняки гуляли по нарам. "Значит, я долго не увижу мать, - съеживаясь от холода, подумал Кузнецов, - нас провезли мимо...". То, что было прошлой жизнью, - летние месяцы в училище в жарком, пыльном Актюбинске, с раскаленными ветрами из степи, с задыхающимися в закатной тишине криками ишаков на окраинах, такими ежевечерне точными по времени, что командиры взводов на тактических занятиях, изнывая от жажды, не без облегчения сверяли по ним часы, марши в одуряющем зное, пропотевшие и выжженные на солнце добела гимнастерки, скрип песка на зубах; воскресное патрулирование города, в городском саду, где по вечерам мирно играл на танцплощадке военный духовой оркестр; затем выпуск в училище, погрузка по тревоге осенней ночью в вагоны, угрюмый, в диких снегах лес, сугробы, землянки формировочного лагеря под Тамбовом, потом опять по тревоге на морозно розовеющем декабрьском рассвете спешная погрузка в эшелон и, наконец, отъезд - вся эта зыбкая, временная, кем-то управляемая жизнь потускнела сейчас, оставалась далеко позади, в прошлом. И не было надежды увидеть мать, а он совсем недавно почти не сомневался, что их повезут на запад через Москву. "Я напишу ей, - с внезапно обострившимся чувством одиночества подумал Кузнецов, - и все объясню. Ведь мы не виделись девять месяцев...". А весь вагон спал под скрежет, визг, под чугунный гул разбежавшихся колес, стены туго качались, верхние нары мотало бешеной скоростью эшелона, и Кузнецов, вздрагивая, окончательно прозябнув на сквозняках возле оконца, отогнул воротник, с завистью посмотрел на спящего рядом командира второго взвода лейтенанта Давлатяна - в темноте нар лица его не было видно. "Нет, здесь, возле окна, я не усну, замерзну до передовой", - с досадой на себя подумал Кузнецов и задвигался, пошевелился, слыша, как хрустит иней на досках вагона. Он высвободился из холодной, колючей тесноты своего места, спрыгнул с нар, чувствуя, что надо обогреться у печки: спина вконец окоченела. В железной печке сбоку закрытой двери, мерцающей толстым инеем, давно погас огонь, только неподвижным зрачком краснело поддувало. Но здесь, внизу, казалось, было немного теплее. В вагонном сумраке этот багровый отсвет угля слабо озарял разнообразно торчащие в проходе новые валенки, котелки, вещмешки под головами. Дневальный Чибисов неудобно спал на нижних нарах, прямо на ногах солдат; голова его до верха шапки была упрятана в воротник, руки засунуты в рукава. - Чибисов! - позвал Кузнецов и открыл дверцу печки, повеявшей изнутри еле уловимым теплом. - Все погасло, Чибисов! Ответа не было. - Дневальный, слышите? Чибисов испуганно вскинулся, заспанный, помятый, шапка-ушанка низко надвинута, стянута тесемками у подбородка. Еще не очнувшись ото сна, он пытался оттолкнуть ушанку со лба, развязать тесемки, непонимающе и робко вскрикивая: - Что это я? Никак, заснул? Ровно оглушило меня беспамятством. Извиняюсь я, товарищ лейтенант! Ух, до косточек пробрало меня в дремоте-то!.. - Заснули и весь вагон выстудили, - сказал с упреком Кузнецов. - Да не хотел я, товарищ лейтенант, невзначай, без умыслу, забормотал Чибисов. - Повалило меня... Затем, не дожидаясь приказаний Кузнецова, с излишней бодростью засуетился, схватил с пола доску, разломал ее о колено и стал заталкивать обломки в печку При этом бестолково, будто бока чесались, двигал локтями и плечами, часто нагибаясь, деловито заглядывал в поддувало, где ленивыми отблесками заползал огонь; ожившее, запачканное сажей лицо Чибисова выражало заговорщицкую подобострастность. - Я теперича, товарищ лейтенант, тепло нагоню! Накалим, ровно в баньке будет. Иззябся я сам за войну-то! Ох как иззябся, кажную косточку ломит - слов нет!.. Кузнецов сел против раскрытой дверцы печки. Ему неприятна была преувеличенно нарочитая суетливость дневального, этот явный намек на свое прошлое. Чибисов был из его взвода. И то, что он, со своим неумеренным старанием, всегда безотказный, прожил несколько месяцев в немецком плену, а с первого дня появления во взводе постоянно готов был услужить каждому, вызывало к нему настороженную жал ость. Чибисов мягко, по-бабьи опустился на нары, непроспанные глаза его моргали. - В Сталинград, значит, едем, товарищ лейтенант? По сводкам-то какая мясорубка там! Не боязно вам, товарищ лейтенант? Ничего? - Приедем - увидим, что за мясорубка, - вяло отозвался Кузнецов, всматриваясь в огонь. - А вы что, боитесь? Почему спросили? - Да, можно сказать, того страху нету, что раньше-то, -фальшиво весело ответил Чибисов и, вздохнув, положил маленькие руки на колени, заговорил доверительным тоном, как бы желая убедить Кузнецова: - После, как наши из плена-то меня освободили, поверили мне, товарищ лейтенант. А я цельных три месяца, ровно щенок в дерьме, у немцев просидел. Поверили... Война вон какая огромная, разный народ воюет. Как же сразу верить-то? - Чибисов скосился осторожно на Кузнецова; тот молчал, делая вид, что занят печкой, обогреваясь ее живым теплом: сосредоточенно сжимал и разжимал пальцы над открытой дверцей. - Знаете, как в плен-то я попал, товарищ лейтенант?.. Не говорил я вам, а сказать хочу. В овраг нас немцы загнали. Под Вязьмой. И когда танки ихние вплотную подошли, окружили, а у нас и снарядов уж нет, комиссар полка на верх своей "эмки" выскочил с пистолетом, кричит: "Лучше смерть, чем в плен к фашистским гадам!" - и выстрелил себе в висок. От головы брызнуло даже. А немцы со всех сторон бегут к нам. Танки их живьем людей душат. Тут и... полковник и еще кто-то... - А потом что? - спросил Кузнецов. - Я в себя выстрелить не мог. .Сгрудили нас в кучу, орут "хенде хох". И повели... - Понятно, - сказал Кузнецов с той серьезной интонацией, которая ясно говорила, что на месте Чибисова он поступил бы совершенно иначе. - Так что, Чибисов, они закричали "хенде хох" - и вы сдали оружие? Оружие-то было у вас? Чибисов ответил, робко защищаясь натянутой полуулыбкой: - Молодой вы очень, товарищ лейтенант, детей, семьи у вас нет, можно сказать. Родители небось... - При чем здесь дети? - проговорил со смущением Кузнецов, заметив на лице Чибисова тихое, виноватое выражение, и прибавил: - Это не имеет никакого значения. - Как же не имеет, товарищ лейтенант? - Ну, я, может быть, не так выразился... Конечно, у меня нет детей. Чибисов был старше его лет на двадцать - "отец", "папаша", самый пожилой во взводе. Он полностью подчинялся Кузнецову по долгу службы, но Кузнецов, теперь поминутно помня о двух лейтенантских кубиках в петлицах, сразу обременивших его после училища новой ответственностью, все-таки каждый раз чувствовал неуверенность, разговаривая с прожившим жизнь Чибисовым. - Ты, что ли, не спишь, лейтенант, или померещилось? Печка горит? раздался сонный голос над головой. Послышалась возня на верхних нарах, затем грузно, по-медвежьи спрыгнул к печке старший сержант Уханов, командир первого орудия из взвода Кузнецова. - Замерз, как цуцик! Греетесь, славяне? - спросил, протяжно зевнув, Уханов. - Или сказки рассказываете? Вздрагивая тяжелыми плечами, откинув полу шинели, он пошел к двери по качающемуся полу. С силой оттолкнул одной рукой загремевшую громоздкую дверь, прислонился к щели, глядя в метель. В вагоне вьюжно завихрился снег, подул холодный воздух, паром понесло по ногам; вместе с грохотом, морозным взвизгиванием колес ворвался дикий, угрожающий рев паровоза. - Эх, и волчья ночь - ни огня, ни Сталинграда! - подергивая плечами, выговорил Уханов и с треском задвинул обитую по углам железом дверь. Потом, постукав валенками, громко и удивленно крякнув, подошел к уже накалившейся печке; насмешливые, светлые глаза его были еще налиты дремой, снежинки белели на бровях. Присел рядом с Кузнецовым, потер руки, достал кисет и, вспоминая что-то, засмеялся, сверкнул передним стальным зубом. - Опять жратва снилась. Не то спал, не то не спал: будто какой-то город пустой, а я один... вошел в какой-то разбомбленный магазин - хлеб, консервы, вино, колбаса на прилавках... Вот, думаю, сейчас рубану! Но замерз, как бродяга под сетью, и проснулся. Обидно... Магазин целый! Представляешь, Чибисов! Он обратился не к Кузнецову, а к Чибисову, явно намекая, что лейтенант не чета остальным. - Не спорю я с вашим сном, товарищ старший сержант, - ответил Чибисов и втянул ноздрями теплый воздух, точно шел от печки ароматный запах хлеба, кротко поглядев на ухановский кисет. - А ежели ночью совсем не курить, экономия обратно же. Сокруток десять. - О-огромный дипломат ты, папаша! - сказал Уханов, сунув кисет ему в руки. - Свертывай хоть толщиной в кулак. На кой дьявол экономить? Смысл? Он прикурил и, выдохнув дым, поковырял доской в огне. - А уверен я, братцы, на передовой с жратвой будет получше. Да и трофеи пойдут! Где есть фрицы, там трофеи, и тогда уж, Чибисов, не придется всем колхозом подметать доппаек лейтенанта. - Он подул на цигарку, сощурился: - Как, Кузнецов, не тяжелы обязанности отца-командира, а? Солдатам легче - за себя отвечай. Не жалеешь, что слишком много гавриков на твоей шее? - Не понимаю, Уханов, почему тебе не присвоили звания? - сказал несколько задетый его насмешливым тоном Кузнецов. - Может, объяснишь? Со старшим сержантом Ухановым он вместе заканчивал военное артиллерийское училище, но в силу непонятных причин Уханова не допустили к экзаменам, и он прибыл в полк в звании старшего сержанта, зачислен был в первый взвод командиром орудия, что чрезвычайно стесняло Кузнецова. - Всю жизнь мечтал, - добродушно усмехнулся Уха-нов. - Не в ту сторону меня понял, лейтенант... Ладно, вздремнуть бы минуток шестьсот. Может, опять магазин приснится? А? Ну, братцы, если что, считайте не вернувшимся из атаки... Уханов швырнул окурок в печку, потянулся, встав, косолапо пошел к нарам, тяжеловесно вспрыгнул на зашуршавшую солому; расталкивая спящих, приговаривал: "А ну-ка, братцы, освободи жизненное пространство". И скоро затих наверху. - Вам бы тоже лечь, товарищ лейтенант, - вздохнув, посоветовал Чибисов. - Ночь-то короткая, видать, будет. Не беспокойтесь, за-ради Бога. Кузнецов с пылающим у печного жара лицом тоже поднялся, выработанным строевым жестом оправил кобуру пистолета, приказывающим тоном сказал Чибисову: - Исполняли бы лучше обязанности дневального! Но, сказав это, Кузнецов заметил оробелый, ставший пришибленным взгляд Чибисова, ощутил неоправданность начальственной резкости - к командному тону его шесть месяцев приучали в училище - и неожиданно поправился вполголоса: - Только чтоб печка, пожалуйста, не погасла. Слышите? - Ясненько, товарищ лейтенант. Не сумлевайтесь, можно сказать. Спокойного сна... Кузнецов влез на свои нары, в темноту, несогретую, ледяную, скрипящую, дрожащую от неистового бега поезда, и здесь почувствовал, что опять замерзнет на сквозняке. А с разных концов вагона доносились храп, сопение солдат. Слегка потеснив спящего рядом лейтенанта Давлатяна, сонно всхлипнувшего, по-детски зачмокавшего губами, Кузнецов, дыша в поднятый воротник, прижимаясь щекой к влажному, колкому ворсу, зябко стягиваясь, коснулся коленями крупного, как соль, инея на стене - и от этого стало еще холоднее. С влажным шорохом под ним скользила слежавшаяся солома. Железисто пахли промерзшие стены, и все несло и несло в лицо тонкой и острой струёй холода из забитого метельным снегом сереющего оконца над головой. А паровоз, настойчивым и грозным ревом раздирая ночь, мчал эшелон без остановок в непроглядных полях - ближе и ближе к фронту.

Юрий Бондарев

ГОРЯЧИЙ СНЕГ

Глава первая

Кузнецову не спалось. Все сильнее стучало, гремело по крыше вагона, вьюжно ударяли нахлесты ветра, все плотнее забивало снегом едва угадываемое оконце над нарами.

Паровоз с диким, раздирающим метель ревом гнал эшелон в ночных полях, в белой, несущейся со всех сторон мути, и в гремучей темноте вагона, сквозь мерзлый визг колес, сквозь тревожные всхлипы, бормотание во сне солдат был слышен этот непрерывно предупреждающий кого-то рев паровоза, и чудилось Кузнецову, что там, впереди, за метелью, уже мутно проступало зарево горящего города.

После стоянки в Саратове всем стало ясно, что дивизию срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале; и теперь Кузнецов знал, что ехать оставалось несколько часов. И, натягивая на щеку жесткий, неприятно влажный воротник шинели, он никак не мог согреться, набрать тепло, чтобы уснуть: пронзительно дуло в невидимые щели заметенного оконца, ледяные сквозняки гуляли по нарам.

«Значит, я долго не увижу мать, - съеживаясь от холода, подумал Кузнецов, - нас провезли мимо…».

То, что было прошлой жизнью, - летние месяцы в училище в жарком, пыльном Актюбинске, с раскаленными ветрами из степи, с задыхающимися в закатной тишине криками ишаков на окраинах, такими ежевечерне точными по времени, что командиры взводов на тактических занятиях, изнывая от жажды, не без облегчения сверяли по ним часы, марши в одуряющем зное, пропотевшие и выжженные на солнце добела гимнастерки, скрип песка на зубах; воскресное патрулирование города, в городском саду, где по вечерам мирно играл на танцплощадке военный духовой оркестр; затем выпуск в училище, погрузка по тревоге осенней ночью в вагоны, угрюмый, в диких снегах лес, сугробы, землянки формировочного лагеря под Тамбовом, потом опять по тревоге на морозно розовеющем декабрьском рассвете спешная погрузка в эшелон и, наконец, отъезд - вся эта зыбкая, временная, кем-то управляемая жизнь потускнела сейчас, оставалась далеко позади, в прошлом. И не было надежды увидеть мать, а он совсем недавно почти не сомневался, что их повезут на запад через Москву.

«Я напишу ей, - с внезапно обострившимся чувством одиночества подумал Кузнецов, - и все объясню. Ведь мы не виделись девять месяцев…».

А весь вагон спал под скрежет, визг, под чугунный гул разбежавшихся колес, стены туго качались, верхние нары мотало бешеной скоростью эшелона, и Кузнецов, вздрагивая, окончательно прозябнув на сквозняках возле оконца, отогнул воротник, с завистью посмотрел на спящего рядом командира второго взвода лейтенанта Давлатяна - в темноте нар лица его не было видно.

«Нет, здесь, возле окна, я не усну, замерзну до передовой», - с досадой на себя подумал Кузнецов и задвигался, пошевелился, слыша, как хрустит иней на досках вагона.

Он высвободился из холодной, колючей тесноты своего места, спрыгнул с нар, чувствуя, что надо обогреться у печки: спина вконец окоченела.

В железной печке сбоку закрытой двери, мерцающей толстым инеем, давно погас огонь, только неподвижным зрачком краснело поддувало. Но здесь, внизу, казалось, было немного теплее. В вагонном сумраке этот багровый отсвет угля слабо озарял разнообразно торчащие в проходе новые валенки, котелки, вещмешки под головами. Дневальный Чибисов неудобно спал на нижних нарах, прямо на ногах солдат; голова его до верха шапки была упрятана в воротник, руки засунуты в рукава.

Чибисов! - позвал Кузнецов и открыл дверцу печки, повеявшей изнутри еле уловимым теплом. - Все погасло, Чибисов!

Ответа не было.

Дневальный, слышите?

Чибисов испуганно вскинулся, заспанный, помятый, шапка-ушанка низко надвинута, стянута тесемками у подбородка. Еще не очнувшись ото сна, он пытался оттолкнуть ушанку со лба, развязать тесемки, непонимающе и робко вскрикивая:

Что это я? Никак, заснул? Ровно оглушило меня беспамятством. Извиняюсь я, товарищ лейтенант! Ух, до косточек пробрало меня в дремоте-то!..

Заснули и весь вагон выстудили, - сказал с упреком Кузнецов.

Да не хотел я, товарищ лейтенант, невзначай, без умыслу, - забормотал Чибисов. - Повалило меня…

Затем, не дожидаясь приказаний Кузнецова, с излишней бодростью засуетился, схватил с пола доску, разломал ее о колено и стал заталкивать обломки в печку. При этом бестолково, будто бока чесались, двигал локтями и плечами, часто нагибаясь, деловито заглядывал в поддувало, где ленивыми отблесками заползал огонь; ожившее, запачканное сажей лицо Чибисова выражало заговорщицкую подобострастность.

Я теперича, товарищ лейтенант, тепло нагоню! Накалим, ровно в баньке будет. Иззябся я сам за войну-то! Ох как иззябся, кажную косточку ломит - слов нет!..

Кузнецов сел против раскрытой дверцы печки. Ему неприятна была преувеличенно нарочитая суетливость дневального, этот явный намек на свое прошлое. Чибисов был из его взвода. И то, что он, со своим неумеренным старанием, всегда безотказный, прожил несколько месяцев в немецком плену, а с первого дня появления во взводе постоянно готов был услужить каждому, вызывало к нему настороженную жалость.

Чибисов мягко, по-бабьи опустился на нары, непроспанные глаза его моргали.

В Сталинград, значит, едем, товарищ лейтенант? По сводкам-то какая мясорубка там! Не боязно вам, товарищ лейтенант? Ничего?

Приедем - увидим, что за мясорубка, - вяло отозвался Кузнецов, всматриваясь в огонь. - А вы что, боитесь? Почему спросили?

Да, можно сказать, того страху нету, что раньше-то, - фальшиво весело ответил Чибисов и, вздохнув, положил маленькие руки на колени, заговорил доверительным тоном, как бы желая убедить Кузнецова: - После, как наши из плена-то меня освободили, поверили мне, товарищ лейтенант. А я цельных три месяца, ровно щенок в дерьме, у немцев просидел. Поверили… Война вон какая огромная, разный народ воюет. Как же сразу верить-то? - Чибисов скосился осторожно на Кузнецова; тот молчал, делая вид, что занят печкой, обогреваясь ее живым теплом: сосредоточенно сжимал и разжимал пальцы над открытой дверцей. - Знаете, как в плен-то я попал, товарищ лейтенант?.. Не говорил я вам, а сказать хочу. В овраг нас немцы загнали. Под Вязьмой. И когда танки ихние вплотную подошли, окружили, а у нас и снарядов уж нет, комиссар полка на верх своей «эмки» выскочил с пистолетом, кричит: «Лучше смерть, чем в плен к фашистским гадам!» - и выстрелил себе в висок. От головы брызнуло даже. А немцы со всех сторон бегут к нам. Танки их живьем людей душат. Тут и… полковник и еще кто-то…

Кузнецову не спалось. Все сильнее стучало, гремело по крыше вагона, вьюжно ударяли нахлесты ветра, все плотнее забивало снегом едва угадываемое оконце над нарами.

Паровоз с диким, раздирающим метель ревом гнал эшелон в ночных полях, в белой, несущейся со всех сторон мути, и в гремучей темноте вагона, сквозь мерзлый визг колес, сквозь тревожные всхлипы, бормотание во сне солдат был слышен этот непрерывно предупреждающий кого-то рев паровоза, и чудилось Кузнецову, что там, впереди, за метелью, уже мутно проступало зарево горящего города.

После стоянки в Саратове всем стало ясно, что дивизию срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале; и теперь Кузнецов знал, что ехать оставалось несколько часов. И, натягивая на щеку жесткий, неприятно влажный воротник шинели, он никак не мог согреться, набрать тепло, чтобы уснуть: пронзительно дуло в невидимые щели заметенного оконца, ледяные сквозняки гуляли по нарам.

«Значит, я долго не увижу мать, - съеживаясь от холода, подумал Кузнецов, - нас провезли мимо…».

То, что было прошлой жизнью, - летние месяцы в училище в жарком, пыльном Актюбинске, с раскаленными ветрами из степи, с задыхающимися в закатной тишине криками ишаков на окраинах, такими ежевечерне точными по времени, что командиры взводов на тактических занятиях, изнывая от жажды, не без облегчения сверяли по ним часы, марши в одуряющем зное, пропотевшие и выжженные на солнце добела гимнастерки, скрип песка на зубах; воскресное патрулирование города, в городском саду, где по вечерам мирно играл на танцплощадке военный духовой оркестр; затем выпуск в училище, погрузка по тревоге осенней ночью в вагоны, угрюмый, в диких снегах лес, сугробы, землянки формировочного лагеря под Тамбовом, потом опять по тревоге на морозно розовеющем декабрьском рассвете спешная погрузка в эшелон и, наконец, отъезд - вся эта зыбкая, временная, кем-то управляемая жизнь потускнела сейчас, оставалась далеко позади, в прошлом. И не было надежды увидеть мать, а он совсем недавно почти не сомневался, что их повезут на запад через Москву.

«Я напишу ей, - с внезапно обострившимся чувством одиночества подумал Кузнецов, - и все объясню. Ведь мы не виделись девять месяцев…».

А весь вагон спал под скрежет, визг, под чугунный гул разбежавшихся колес, стены туго качались, верхние нары мотало бешеной скоростью эшелона, и Кузнецов, вздрагивая, окончательно прозябнув на сквозняках возле оконца, отогнул воротник, с завистью посмотрел на спящего рядом командира второго взвода лейтенанта Давлатяна - в темноте нар лица его не было видно.

«Нет, здесь, возле окна, я не усну, замерзну до передовой», - с досадой на себя подумал Кузнецов и задвигался, пошевелился, слыша, как хрустит иней на досках вагона.

Он высвободился из холодной, колючей тесноты своего места, спрыгнул с нар, чувствуя, что надо обогреться у печки: спина вконец окоченела.

В железной печке сбоку закрытой двери, мерцающей толстым инеем, давно погас огонь, только неподвижным зрачком краснело поддувало. Но здесь, внизу, казалось, было немного теплее. В вагонном сумраке этот багровый отсвет угля слабо озарял разнообразно торчащие в проходе новые валенки, котелки, вещмешки под головами. Дневальный Чибисов неудобно спал на нижних нарах, прямо на ногах солдат; голова его до верха шапки была упрятана в воротник, руки засунуты в рукава.

Чибисов! - позвал Кузнецов и открыл дверцу печки, повеявшей изнутри еле уловимым теплом. - Все погасло, Чибисов!

Ответа не было.

Дневальный, слышите?

Чибисов испуганно вскинулся, заспанный, помятый, шапка-ушанка низко надвинута, стянута тесемками у подбородка. Еще не очнувшись ото сна, он пытался оттолкнуть ушанку со лба, развязать тесемки, непонимающе и робко вскрикивая:

Что это я? Никак, заснул? Ровно оглушило меня беспамятством. Извиняюсь я, товарищ лейтенант! Ух, до косточек пробрало меня в дремоте-то!..

Заснули и весь вагон выстудили, - сказал с упреком Кузнецов.

Да не хотел я, товарищ лейтенант, невзначай, без умыслу, - забормотал Чибисов. - Повалило меня…

Затем, не дожидаясь приказаний Кузнецова, с излишней бодростью засуетился, схватил с пола доску, разломал ее о колено и стал заталкивать обломки в печку. При этом бестолково, будто бока чесались, двигал локтями и плечами, часто нагибаясь, деловито заглядывал в поддувало, где ленивыми отблесками заползал огонь; ожившее, запачканное сажей лицо Чибисова выражало заговорщицкую подобострастность.

Я теперича, товарищ лейтенант, тепло нагоню! Накалим, ровно в баньке будет. Иззябся я сам за войну-то! Ох как иззябся, кажную косточку ломит - слов нет!..

Кузнецов сел против раскрытой дверцы печки. Ему неприятна была преувеличенно нарочитая суетливость дневального, этот явный намек на свое прошлое. Чибисов был из его взвода. И то, что он, со своим неумеренным старанием, всегда безотказный, прожил несколько месяцев в немецком плену, а с первого дня появления во взводе постоянно готов был услужить каждому, вызывало к нему настороженную жалость.

Чибисов мягко, по-бабьи опустился на нары, непроспанные глаза его моргали.

В Сталинград, значит, едем, товарищ лейтенант? По сводкам-то какая мясорубка там! Не боязно вам, товарищ лейтенант? Ничего?

Приедем - увидим, что за мясорубка, - вяло отозвался Кузнецов, всматриваясь в огонь. - А вы что, боитесь? Почему спросили?

Да, можно сказать, того страху нету, что раньше-то, - фальшиво весело ответил Чибисов и, вздохнув, положил маленькие руки на колени, заговорил доверительным тоном, как бы желая убедить Кузнецова: - После, как наши из плена-то меня освободили, поверили мне, товарищ лейтенант. А я цельных три месяца, ровно щенок в дерьме, у немцев просидел. Поверили… Война вон какая огромная, разный народ воюет. Как же сразу верить-то? - Чибисов скосился осторожно на Кузнецова; тот молчал, делая вид, что занят печкой, обогреваясь ее живым теплом: сосредоточенно сжимал и разжимал пальцы над открытой дверцей. - Знаете, как в плен-то я попал, товарищ лейтенант?.. Не говорил я вам, а сказать хочу. В овраг нас немцы загнали. Под Вязьмой. И когда танки ихние вплотную подошли, окружили, а у нас и снарядов уж нет, комиссар полка на верх своей «эмки» выскочил с пистолетом, кричит: «Лучше смерть, чем в плен к фашистским гадам!» - и выстрелил себе в висок. От головы брызнуло даже. А немцы со всех сторон бегут к нам. Танки их живьем людей душат. Тут и… полковник и еще кто-то…

А потом что? - спросил Кузнецов.

Я в себя выстрелить не мог. Сгрудили нас в кучу, орут «хенде хох». И повели…

Понятно, - сказал Кузнецов с той серьезной интонацией, которая ясно говорила, что на месте Чибисова он поступил бы совершенно иначе. - Так что, Чибисов, они закричали «хенде хох» - и вы сдали оружие? Оружие-то было у вас?

Чибисов ответил, робко защищаясь натянутой полуулыбкой:

Молодой вы очень, товарищ лейтенант, детей, семьи у вас нет, можно сказать. Родители небось…

При чем здесь дети? - проговорил со смущением Кузнецов, заметив на лице Чибисова тихое, виноватое выражение, и прибавил: - Это не имеет никакого значения.

Как же не имеет, товарищ лейтенант?

Ну, я, может быть, не так выразился… Конечно, у меня нет детей.

Чибисов был старше его лет на двадцать - «отец», «папаша», самый пожилой во взводе. Он полностью подчинялся Кузнецову по долгу службы, но Кузнецов, теперь поминутно помня о двух лейтенантских кубиках в петлицах, сразу обременивших его после училища новой ответственностью, все-таки каждый раз чувствовал неуверенность, разговаривая с прожившим жизнь Чибисовым.

Ты, что ли, не спишь, лейтенант, или померещилось? Печка горит? - раздался сонный голос над головой.

Послышалась возня на верхних нарах, затем грузно, по-медвежьи спрыгнул к печке старший сержант Уханов, командир первого орудия из взвода Кузнецова.

1989 год начался с атаки на писателя Юрия Бондарева. Как мы помним, полгода назад он выступил на XIX партийной конференции, где с мужеством, достойным фронтовика и патриота своей страны, сказал правду о горбачевской перестройке: что она сбилась с правильного курса, что под перестроечными флагами власть в стране прибирают к рукам антипатриоты. Это выступление вызвало у либералов настоящую волну ненависти к писателю. Практически все подручные им СМИ (в том числе и киношные) опубликовали разгромные материалы по поводу выступления Бондарева. Поскольку только один перечень подобных публикаций займет много места, я ограничусь лишь некоторыми - самыми программными.

6 января газета «Книжное обозрение» опубликовала большое (на пяти полосах) интервью с известным поэтом-либералом Евгением Евтушенко (он, кстати, был одним из сопредседателей ассоциации писателей «Апрель»). Полторы полосы из своего интервью поэт уделил Юрию Бондареву, попеняв ему за его участие в киноэпопее «Освобождение» (как мы помним, писатель выступал там в качестве сценариста). Можно смело сказать, что устами Евтушенко глаголила вся либеральная общественность, которая с самого начала считала эту грандиозную киноэпопею позорным пятном в истории советской кинематографии. Однако послушаем самого поэта:

«Фильм «Освобождение» был задуман как крупная акция массовой переориентации людей снова на культ личности Сталина, продуманная крупная акция. Для создания сценария не нужен был скомпрометированный сталинист. Им нужен был писатель оттепели, с честным именем, которое было у Бондарева. И с Бондаревым произошло, видимо, вот что: он впервые оказывается в кругу знаменитых военачальников. Во время войны он, может быть, видел только полковников, а тут за одним столом с генералами, маршалами, беседует, проводит вечера, ходит к ним в гости, выпивает с ними… Он впадает в эйфорию приближенности к своему вчерашнему начальству, что на войне и не мог себе представить…

Я не хочу сказать, что нужно отворачиваться от общения с военачальниками. Но нельзя впадать в генеральско-маршальскую эйфорию, которая смещает все представления о войне. Бондарев перестал смотреть на войну окопными глазами. Это старая проблема!..»

Здесь прервем речь поэта для короткой ремарки. Когда началась война, Бондареву было 17 лет, а Евтушенко всего восемь. Поэтому первый практически со школьной скамьи отправился на фронт и провоевал всю войну в артиллерии (самом уязвимом роде войск после пехоты), а Евтушенко все это время просидел возле маминой юбки. Поэтому рассуждения поэта о том, какими глазами фронтовик Бондарев воспринимает войну, выглядят кощунственно. Как говорится, чья бы корова мычала…

Во-вторых, Юрий Бондарев был не единственным автором сценария «Освобождения». Там еще был кинодраматург Оскар Курганов (Эстеркин), который и писал практически все эпизоды с военачальниками (а Бондарев описывал боевые сцены, опираясь во многом на текст своего романа «Батальоны просят огня»). Однако Курганова (Эстеркина) Евтушенко в своем интервью ни словом не упоминает, что вполне объяснимо. Как мы помним, после второго совместного фильма с Юрием Озеровым - «Солдаты свободы» - Курганов (Эстеркин) разошелся во взглядах с режиссером, и их отношения на этом завершились. Этот скандал поднял реноме сценариста в среде либералов, и с тех пор его участие в «Освобождении» ими больше не вспоминалось. Как говорится, ворон ворону глаз не выклюет.

Но вернемся к интервью Евтушенко.

«В фильме «Освобождение» Сталин снова предстал обаятельным. Фильм был выпущен гигантским тиражом и стал первой массовой пробной акцией воскрешения культа личности. Это был очень опасный момент (тут Евтушенко прав: опасный момент для либералов-космополитов. - Ф.Р).

Бондарев был максимально награжден, общественно поднят (и снова замечу: чья бы корова мычала… Евтушенко служил власти куда более рьяно: написал поэмы «Казанский университет» (про Ленина), «Под кожей статуи Свободы» (против Америки), «Мама и нейтронная бомба» (опять же антиамериканскую), за которые всего пять лет назад (в 1984 году) был удостоен Государственной премии СССР, а еще ранее награжден орденом Трудового Красного Знамени. - Ф.Р.). Фильм имел огромную популярность, потому что из психологии людей еще не выветрился опиум того, что мы называем культом личности (на самом деле это называется патриотизмом, что для либералов и в самом деле - хуже некуда. - Ф.Р.).

Незаметно для себя Бондарев уверовал в то, что восторг и ажиотаж вокруг фильма - это и есть мнение Истории, ее решающее слово в оценке событий, мнение народа в целом. Но то, что становится в конце концов мнением народа, иногда заключается вовсе не в мнении большинства на данный отрезок времени, а иногда и в мнении меньшинства и даже - в оскорбляемом - унижаемом мнении (то есть в мнении либералов-космополитов. - Ф.Р.). Более того, народное мнение иногда скрывается в том мнении, которое называют на данном этапе истории «антинародным». Но Бондарев забыл об этом…

Помните самый знаменитый сентиментальный эпизод фильма, когда Сталин говорит: мол, солдат на маршалов не меняет… Этот эпизод вызывал восторженные аплодисменты. Сталин вновь начинал казаться великим человеком тем, кто не знал его подлинные преступления. Ведь разоблачение культа личности было половинчатым, над преступлениями только была поднята завеса… (И снова поэт прав: если бы советские правители решились рассказать всю правду о том, почему Сталин начал выжигать каленым железом «пятую колонну», готовившую военный переворот и реставрацию буржуазных порядков, то разные евтушенки давно бы молчали в тряпочку или… уехали бы за кордон. - Ф.Р.).

Перед Бондаревым была возможность осмыслить то, что произошло. Каяться? Зачем каяться? Все мы люди. Можно было в одной из статей вслух поразмышлять о том, что же случилось с ним, с другими, с нашим временем? Но гласность несет в себе страх разоблачений (чувствуете, куда поэт клонит: орденоносец, фронтовик Юрий Бондарев - трус, а я, юбочник Евгений Евтушенко, - герой. - Ф.Р). Есть еще один страх - профессиональный: Бондарев привык столько лет быть в центре внимания (здесь можно поспорить: на фоне всегда разодетого, как петух, в цветастые рубахи и пиджаки Евтушенко такие люди, как Юрий Бондарев, всегда выглядели скромно. - Ф.Р). И вдруг этот центр внимания как-то нечаянно сместился с его произведений на другие (тут поэт прав: либералы добились того, чтобы героическая проза о войне была заменена дегероизированными пасквилями. - Ф.Р). Произошло соединение профессиональной ревности со страхом разоблачения… И ему не хватило мужества честно сказать об этом. Спасение человека, как я говорил выше, в исповедальности. Бондаревский страх исповедальности все больше усугубляется… С того момента, как он стал автором «Освобождения», этой псевдоэпопеи, он стал объективно защищенным от любой критики…»

Вот такое «забористое» интервью дал поэт-либерал, облизанный и обласканный советскими властями не менее горячо и страстно, чем те люди, которых он в этом так рьяно упрекал. Например, взять того же Юрия Бондарева. Его книги многократно издавались в СССР и странах социализма, однако в капстранах про них почти никто не знал - не печатали. Зато Евгения Евтушенко там читали много: ведь он умудрялся писать не только «за Ленина», но и «против Сталина». Он также пробовал себя как профессиональный фотограф, и его фотоальбомы вышли в Англии, США и Сингапуре, в восьми странах прошли его фотовыставки, а еще в 92 (!) странах он побывал как поэт. А теперь спросим себя: если бы Евтушенко не был всячески обласкан советскими властями, смог бы он курсировать по миру с такой частотой?

В завершение этой темы приведу письмо известной ударницы труда 30-х годов В. Хетагуровой, которое было опубликовано в журнале «Молодая гвардия» почти в те же самые дни, когда Евтушенко давал свое интервью:

«Очень обидно бывает, когда видишь, как, например, известный поэт Е. Евтушенко, вальяжно сидя в кресле перед телекамерой, поблескивая перстнем на пальце, рассуждает о том, что чуть ли не все наши сегодняшние беды пошли из 30-х годов. Все чаще слышу рассуждения о том, нужны ли были тогда все эти неимоверные усилия в индустриализации страны, преобразовании сельского хозяйства. А ведь без них победа в войне с фашизмом могла прийти не в 1945 году, а намного позже.

Разве можно огульно отвергать все, что создано руками честных людей, их будничный трудовой героизм? Ведь это значит перечеркнуть все, чем они жили в молодые годы, на чем воспитывали своих детей, весь их труд! Так тоже постепенно уничтожается идея в душе человека».

Но вернемся к критической кампании против Юрия Бондарева.

Почти одновременно с интервью Е. Евтушенко свет увидел первый в этом году номер журнала «Огонек». В нем было опубликовано открытое письмо Юрию Бондареву, написанное главным редактором газеты «Литературная Россия» Михаилом Колосовым. Вот лишь некоторые отрывки из этого послания:

«Поверь, мне нелегко писать это: долгое время я считал тебя своим единомышленником. Более того - ты был моим кумиром, я боготворил тебя.

Нас сближало в первую очередь фронтовое братство, твои книги о войне были и моими книгами - обо мне, о нас, - правдивые и честные, образные и смелые. Мое преклонение перед тобой стало рассеиваться, когда я увидел тебя в деле, в работе, в отношениях к людям, когда мне пришлось работать под твоим руководством в еженедельнике «Литературная Россия», когда ты стал у власти Российского Союза писателей, когда ты «обременил» себя массой других должностей, званий, наград, премий и массой изданий. Ты выдержал испытание огнем на фронте, ты выдержал в какой-то мере испытание славой, но ты не выдержал испытание властью и свалившимся на тебя чрезмерным благополучием…

Сейчас, когда в печати все чаще появляются критические статьи в адрес «неприкасаемых» писателей, в том числе и твой, ты с особым рвением пытаешься подмять газету под себя: она нужна тебе как рупор, пропагандирующий твои, мягко скажем, не очень прогрессивные идеи (как мы помним, выступление Бондарева на партконференции либералами тоже было названо «не прогрессивным». - Ф.Р.), как орган, который защищал бы тебя и твою группу от критики, обличал и обливал бы грязью твоих противников…

На XIX Всесоюзной партконференции обстановку в стране ты уподобил самолету, который взлетел, но не видит площадки, куда приземлиться, предрекая катастрофу.

Нет нужды напоминать о других такого рода твоих «пророчествах»…

Продерись сквозь толпу подхалимов и оглянись. Оглянись и подумай: там ли ты воюешь, за те ли идеалы, которые пойдут на пользу народу, не сеешь ли ты, проповедник добра на словах, семена зла на деле, семена подозрительности и вражды?»

Как покажет уже скорая действительность, пророчества Юрия Бондарева полностью сбудутся, а такие люди, как М. Колосов, навсегда войдут в историю как слепцы, а то и попросту предатели.

Пройдет всего лишь несколько дней после выхода в свет номера с этим письмом, как на защиту Юрия Бондарева поднимутся его коллеги-державники. В газете «Правда» от 18 января 1989 года будет опубликовано письмо семи видных деятелей советской литературы и искусства: шестерых писателей (М. Алексеев, В. Астафьев, В. Белов, С. Викулов, П. Проскурин, В. Распутин) и одного кинематографиста (Сергей Бондарчук). Приведу из него некоторые отрывки:

«В некоторых публикациях под прикрытием жизненно важных лозунгов происходит беспрецедентное извращение истории, ревизуются социальные достижения народа, подвергаются опошлению культурные ценности. К сожалению, именно такая тенденция особенно характерна для многих публикаций «Огонька». Они выходят далеко за пределы литературных споров. Журнал взял на себя роль некоего судьи по всем вопросам общественной жизни, политики, экономики, культуры, нравственности. Предпринимаются попытки откровенной реабилитации сомнительных явлений прошлого.

Делается это по принципу: кто-то сказал, от кого-то услышал, кто-то кому-то позвонил по телефону, т. е. без опоры на документы, на тщательно проверенные факты, на серьезный анализ, на общепринятые законы этики, наконец. Но с четко намеченной задачей - унизить, оклеветать, дискредитировать.

Именно по такой «методе» сработано открытое письмо Юрию Бондареву («Огонек», № 1, 1989 г.), поражающее цинизмом и жестокостью. Неужели мы настолько утратили чувство собственного достоинства и гражданской совести, что ни за что ни про что позволяем унижать и оскорблять известного художника?

И дело не только в том, что от этой и подобных огоньковских публикаций нам, писателям, становится не по себе; больно и стыдно за советское издание…

Нас поражает четко обозначенная в ряде органов печати тенденция опорочить, перечеркнуть многонациональную советскую художественную культуру, особенно русскую - классическую и современную. Недостойная возня вокруг Маяковского, усиливающиеся нападки на Шолохова и ныне здравствующих признанных народом писателей идут в русле оплевывания наших духовных ценностей.

Вот что тревожит нас. Вот что вынуждает обратиться в вашу газету в дни, когда мир взывает к терпимости и милосердию».

Призыв авторов письма либералы не услышали. К тому времени они уже крепко «оседлали историю» и не собирались проявлять к своим идейным оппонентам ни терпимости, ни тем более милосердия. Поэтому уже спустя несколько дней в «Правду» посыпались возмущенные отклики представителей либерального лагеря. Среди авторов этих писем значились: Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Анатолий Приставкин, Фазиль Искандер, Василь Быков, Ион Друцэ и т. д. Судя по этим письмам, ни о каком не то чтобы примирении, но даже перемирии речи быть не могло.

Лучшие статьи по теме